РУБРИКИ |
Портреты учителей - (реферат) |
РЕКЛАМА |
|
Портреты учителей - (реферат)p>Мое знакомство с А. И. Доватуром, которому суждено было стать одним из главных моих университетских наставников, произошло неожиданным и, можно сказать, странным образом. Случилось это, когда я был на третьем курсе исторического факультета нашего Санкт-Петербургского (тогда - Ленинградского) университета, т. е. в конце 1952 или в начале 1953 г. (не помню точно). Я уже третий год специализировался по античной истории, успел овладеть начатками греческого и латинского языков и основательно углубился в изучение афинской архаики, когда мой научный руководитель [478] профессор К. М. Колобова предложила мне разобраться в академическом архиве известного русского эпиграфиста А. В. Никитского, к личности и творчеству которого она в ту пору проявляла особый интерес. По рекомендации К. М. Колобовой я был допущен в Архив Академии наук и приступил к изучению бумаг Никитского. Мне было интересно познакомиться с его выпускным сочинением о Митридате Евпаторе, с письмами к нему его учителя профессора Ф. Ф. Соколова, но его заметки по греческой эпиграфике оказались для меня не слишком понятными, а потому и скучными. Тем не менее я усердно корпел над этими старыми рукописями, и вот тут-то и напал на меня А. И. Доватур: маленький, средних лет, с абсолютно лысой головой, весьма подвижный человечек вдруг подбежал к моему столу и стремительно поинтересовался, чем это я занимаюсь. На мой довольно высокомерный ответ, что я занят изучением архива академика А. В. Никитского, человечек тут же отреагировал новым коварным вопросом: а знаю ли я древние языки? А когда я без колебаний ответил утвердительно, немедленно проэкзаменовал меня, попросив назвать все основные формы от греческого глагола phero и латинского tango. Со вторым я справился, а для первого не смог привести форму будущего времени oisomai. Навязчивый незнакомец фыркнул и убежал, оставив меня с досадным чувством уязвленного самолюбия. Но в следующий раз он снова подошел ко мне, мы вступили в разговор, и скоро я был увлечен новым знакомством, вдвойне для меня интересным, поскольку, при всей своей неопытности, я скоро распознал в этом пожилом человеке высокого профессионала-филолога, между тем как сам он упорно отказывался назвать свое имя, прикрываясь каким-то нарочно придуманным псевдонимом (чем-то вроде "Ротштейн" или "Розенштейн"). Я не знал тогда, что этот человек ранее был репрессирован, не имел права проживать в Ленинграде (он жил тогда в Луге и лишь наездами бывал в "городе") и пуще всего боялся скомпрометировать своего нового молодого друга. Так началось мое знакомство с одним из самых замечательных людей нашего времени, с человеком, чья личная судьба может служить ярчайшей иллюстрацией судьбы всей русской интеллигенции в нынешнее роковое для России столетие. Позволю себе поэтому подробнее остановиться на биографии этого удивительного [479] человека. 65 Аристид Иванович Доватур родился 5 ноября 1897 г. в небольшом бессарабском городке Рени, в семье кадрового офицера старой русской армии. Отец происходил из старинного (но не слишком знатного) дворянского рода, восходившего к какому-то французскому предку (русское фамильное имя "Доватур" родилось из французского de Vautour), переселившемуся в годы Великой революции в Россию. Мать, сколько я помню со слов Доватура, происходила из смешанной греко-румынской семьи, которая восходила к какой-то ветви знатного византийского, а позднее валашского рода Кантакузинов. Семья по существу была русской, но многонациональные корни давали о себе знать: в доме Доватуров слышалась вперемежку русская, французская, румынская и новогреческая речь, что несомненно сказалось на языковой культуре будущего филолога-классика. Он, что называется, играючи стал полиглотом: в раннем детстве овладел всеми только что названными языками, чуть позже освоил польский, немецкий и английский, а еще позднее - итальянский, испанский и португальский, не говоря уже о древних языках, греческом и латинском, без которых немыслимо было образование в старой России. С переводом отца по службе в Варшаву для юного Аристида начался новый, польский период жизни. В Варшаве, обучаясь в 1-й Русской гимназии, он получил хорошую классическую подготовку и тогда же почувствовал сильное влечение к историко-филологическим занятиям. Он сам мне рассказывал, как рано пробудился в нем интерес к всеобщей истории, особенно к истории Франции, и сколь многим он был обязан в развитии этого интереса чтению исторических книг, в частности увлекательно написанной "Истории Франции" Виктора Дюрюи (известного также и своими многотомными трудами по истории древней Греции и Рима). С началом Первой мировой войны отец А. И. Доватура был призван в действующую армию, а он сам с матерью переехал в Саратов. Здесь он продолжил свое образование на историко-филологическом факультете университета, где его наставниками в древних языках [480] и литературе были такие выдающиеся филологи-классики, как С. И. Протасова и С. В. Меликова-Толстая, а также В. Я. Каплинский, под руководством которого он приобщился к чтению "Политики" Аристотеля, которая позднее станет для него одним из главных предметов научного изыскания. В Саратовском университете А. И. Доватур уже сложился как специалист-антиковед; его выпускное сочинение, посвященное элегиям Солона, было удостоено золотой медали, а сам он был откомандирован в Петроград "в качестве оставленного при университете для продолжения научных занятий" (1922 г. ). В течение трех лет (1922-1925 гг. ) Доватур состоял в аспирантуре при Петроградском университете. Его подготовка в области изучения классических древностей подверглась дополнительной шлифовке в семинарских занятиях у таких признанных корифеев Петербургской историко-филологической школы, как С. А. Жебелев и И. И. Толстой, которых позднее он считал главными своими наставниками и к которым навсегда сохранил самое преданное и самое почтительное отношение. Впрочем, с окончанием аспирантуры, его занятия в семинарах этих ученых не прекратились, и он продолжал совершенствовать свои познания в древних языках, литературе и истории как под началом этих мэтров, так и в сложившемся к тому времени кружке сверстников - энтузиастов классического образования. В этот кружок входили А. Болдырев, А. Доватур, А. Егунов и А. Миханков; друзья именовали свое ученое сообщество аббревиатурой АБДЕМ и под таким именем публиковали свои коллективные переводы древних авторов - Ахилла Татия и Гелиодора (1925 и 1932 гг. ). 66 Между тем приходилось думать и о хлебе насущном, и, в ожидании вакансии в университете, надо было начинать зарабатывать на жизнь где-либо на стороне. В 1926 г. Доватур, окончив Высшие курсы библиотековедения при Государственной Публичной библиотеке, начал работать в этом старейшем русском книгохранилище сначала простым библиотекарем, а затем научным сотрудником и библиографом. Позднее, в 1933-1934 гг. , он работал библиографом также и в Библиотеке Академии наук. Тем временем открылась [481] долгожданная вакансия в Ленинградском университете: в 1932 г. здесь была создана (или, может быть, лучше сказать - воссоздана) кафедра классической филологии, и Доватур оказался в числе первых ее сотрудников. Теперь его жизнь казалась прочно устроенной. Молодой филолог уверенно смотрел в будущее и тем стремительнее развивалась его научная деятельность: параллельльно с занятиями переводами с греческого и латинского одна за другой стали появляться его ученые статьи, посвященные Солону, Геродоту и "Политиям" Аристотеля, которые в ту пору носили характер пробных этюдов, намечавших линии будущих более обширных исследований. Интересы ширились, и сил хватало на все, в том числе и на составление французских версий своих статей, которые стали выходить в почтенном европейском журнале "Revue des Etudes Grecques". Там же в 1936 г. был опубликован и подготовленный Доватуром французский перевод знаменитой работы его учителя, академика С. А. Жебелева, "Последний Перисад и скифское восстание на Боспоре". И вот в этот разгар жизненных и научных успехов разразилась катастрофа. Поднялась новая волна советского террора, которая со страшной силой обрушилась на русскую интеллигенцию, и эта волна, особенно высокая и яростная в интеллектуальном центре России - Петербурге, увлекла за собой и Доватура. В 1935 г. он был выслан в Саратов, а уже в 1937 г. , осужденный по стандартному в ту пору обвинению в контрреволюционной деятельности, начал отбывать 10-летний срок заключения в одном из концлагерей, расположенных в Горьковской области. В тот самый момент, когда в парижском журнале появилась очередная его статья, посвященная толкованию одного пассажа в "Истории" Геродота, он уже несколько месяцев работал на лесоповале, занимаясь рубкой сучьев на спиленных деревьях. Здоровый (если не считать близорукости и плоскостопия), но не сильный от природы, Доватур неизбежно скоро бы и окончил свои дни на лесоповале, если бы его не спасли добрые люди, близкие к администрации, которые устроили ему спасительное назначение работать в лагере медицинским статистиком (основанием для этого послужило.... знание Доватуром латыни! ). На обязанности его было вести учет больным и умершим, - занятие страшное, но давшее ему возможность выжить. Помогли этому и духовные качества Доватура: свойственные ему общительность, оптимизм, непреклонное [482] желание выдержать свалившиеся на него испытания и вновь вернуться к нормальной жизни и деятельности. Немалую роль сыграло при этом и присущее ему чувство доброго юмора, позволявшее глядеть на окружавший его страшный мир без того надрывающего душу отчаяния, которое оказывается гибельным для любого узника. Отбыв сполна 10-летний срок заключения, Доватур в 1947 г. был выпущен на волю. Впрочем, свобода была неполной: ему запрещалось жить в крупных городах, и он должен был, чтобы быть поближе к Ленинграду, где у него оставались родные и друзья (в частности его двоюродный брат, астроном А. Н. Дейч, сберегший для него его комнату и книги), поселиться в Луге. Его приютила здесь семья железнодорожника; в комнатке под крышей, где зимой у него замерзали чернила в чернильнице, Доватур и прожил несколько лет, пока не получил разрешения вновь проживать в Ленинграде. Все эти годы ему жилось очень трудно. Друзья устроили ему несколько заказов на переводы (в том числе с латыни - для подготовлявшегося тогда "Полного собрания сочинений" М. В. Ломоносова), но деньги за эти работы, как водится, поступали нерегулярно, и по существу он жил в долг, благо находились люди, которые соглашались таким образом помочь ему. Позднее, когда он восстановился на работе в Ленинградском университете, он еще долгое время отдавал эти долги со своей зарплаты. Между тем, еще будучи прикреплен к Луге, он стал наездами заниматься в библиотеках и Академическом архиве, стал восстанавливать прерванные нити научных занятий и первым делом обратился к приготовлению кандидатской диссертации, без защиты которой, как он понимал, невозможно было всерьез рассчитывать на возобновление ученой карьеры. При поддержке одного из прежних своих наставников, академика И. И. Толстого, он защитил эту диссертацию в 1952 г. , когда ему было уже 55 лет. Он как бы начинал сначала, но запасы прежних знаний были столь велики, а новые научные разработки велись им столь энергично, что уже в 50-е годы он выходит вровень с ведущими учеными-антиковедами, а в 60-е годы и обгоняет многих из них. Спустя три года после защиты кандидатской диссертации, в 1955 г. , Доватур получил, наконец-то, долгожданную справку о полной реабилитации. Он немедленно оформил право на постоянное [483] проживание в Ленинграде и вернулся на работу в Ленинградский университет - доцентом на родную ему кафедру классической филологии. Дальнейшая его карьера протекала достаточно спокойно: в 1957 г. он возглавил кафедру классической филологии в Ленинградском университете, в 1964 г. защитил докторскую диссертацию, вслед за чем (правда, не без проволочек) был утвержден в звании профессора (1968 г. ). Неприятным эпизодом явилась только вынужденная смена места работы: в 1971 г. он неожиданным и обидным образом, по причине будто бы престарелого возраста, был уволен из университета. Акция эта была вдвойне несправедлива по отношению к Доватуру, поскольку он находился в расцвете творческих сил и был страстно привержен преподавательской работе. К счастью, удар для него был смягчен тем, что стараниями его друзей в Академии наук (прежде всего Д. П. Каллистова) ему было выделено место старшего научного сотрудника (профессора-консультанта) в Ленинградском отделении Института истории, в каковом качестве он и продолжал трудиться в своей области вплоть до самой смерти в 1982 г. Впрочем, у него не было решимости расстаться совершенно со столь им любимым (хотя и неблагодарным) университетом, и он продолжал из года в год, пока хватало сил, вести на так называемых общественных началах (т. е. без вознаграждения) до 12-14 часов учебных занятий в неделю на филологическом и историческом факультетах. Еще накануне последнего инфаркта, который и свел его в могилу, он гордился тем, что на кафедре классической филологии провел 171-е заседание студенческого научного кружка, бессменным руководителем которого он был с 1956 г. Покончив с этим, так сказать, внешним обзором биографии Доватура, остановимся несколько подробнее на его научном творчестве в этот второй период его жизни, после возвращения вновь к нормальному существованию и деятельности. Его занятия в эти годы непрерывно расширялись и постепенно в том, что касается классической древности, приобрели почти что всеобъемлющий характер. Правда, здесь надо сделать одну оговорку: сказанное верно применительно к основному историко-филологическому ядру классических штудий, но это не относится ни к философии, ни к археологии античности, к которым Доватур никогда не испытывал особого влечения. "Одно для меня чересчур высоко, а другое - низко", - любил он повторять при случае. [484] И действительно, Доватур был верным адептом Петербургской историко-филологической школы, основоположниками которой в прошлом веке были М. С. Куторга и Ф. Ф. Соколов, а блестящими представителями в нынешнее столетие - его собственные наставники С. А. Жебелев и И. И. Толстой. При всем том он не был механическим продолжателем дела своих учителей. Его отличала особая черта - особенное стремление проникнуть в духовный мир древних. В основе его занятий лежала добротная проработка античной литературной традиции (с уместным привлечением эпиграфических данных) ради постижения мысли древних писателей и, таким образом, приобщения к сокровенной сути античной цивилизации. Отсюда - раннее увлечение Доватура творчеством величайших и характернейших (каждого в своем роде) представителей античной общественной мысли - поэта и мудреца Солона, историка Геродота, политического мыслителя Аристотеля. К каждому из этих писателей Доватур испытывал не только интерес, но и какую-то особенную личную симпатию, поскольку каждый импонировал его натуре какой-то своей, характерной, близкой ему самому чертой: Солон - взвешенной житейской мудростью, Геродот - ярким даром рассказчика, Аристотель - ученостью подлинного исследователя. С Солоном Доватур, можно сказать, не расставался всю жизнь: его творчество он избрал темой своего выпускного университетского сочинения, позднее он исследовал его влияние на греческую историческую традицию, а в старости специально заинтересовался его полемикой с Мимнермом об оптимальном пределе жизни. Спеша наверстать упущенное и чувствуя в себе силы для продолжения творческой работы даже в весьма преклонные годы, он полностью разделял взгляд древнего мудреца на возможность полноценной жизни вплоть до 80-летнего предела и вместе с ним мог сказать: "В старости с каждым я днем многому снова учусь". Другим душевным увлечением Доватура был Геродот. В молодые годы он успел опубликовать лишь две небольшие заметки по темам Геродотовой "Истории", но после "отсидки" именно Геродот в первую очередь стал объектом его научных изысканий, итогом которых явилась кандидатская диссертация, защищенная в 1952 г. и затем опубликованная под заглавием "Повествовательный и научный стиль Геродота" (Л. , 1957). В этой монографии глубоко проанализированы все существенные элементы научного и писательского творчества Отца истории: прослежено широкое использование [485] им такого по преимуществу устного источника информации, каким была ионийская историческая новелла; выявлено обращение зачинателя исторической науки к документальным источникам и влияние этих последних на формирование самого стиля научной прозы; наконец, подвергнута систематическому исследованию ключевая лексика Геродота-историка - его социальная и политическая терминология. Большое научное значение монографии Доватура о Геродоте очевидно. Но важно заметить и другое - значение этого труда как стимулятора и основы некоторых других его важных научных предприятий. Мы имеем в виду последующее участие Доватура в подготовке таких фундаментальных коллективных трудов, как изданные сектором древней истории ЛОИИ АН СССР "Корпус боспорских надписей" (1965 г. ) и "Народы нашей страны в "Истории" Геродота (тексты, перевод, комментарий)" (1982 г. ). Для обоих этих предприятий как нельзя более полезным оказалось участие Доватура - первоклассного знатока Геродотовой традиции, составляющей фундамент наших знаний об античном Причерноморье. Что же касается непосредственного вклада Доватура в эти издания, то он был поистине внушительным. В КБН на его долю (в содружестве с Д. П. Каллистовым) пришлась обработка без малого половины всех опубликованных здесь документов (если называть точные цифры - 635 из 1316), а кроме того, весьма содержательный очерк грамматики боспорских надписей. В издании Скифского логоса Геродота им была составлена вся филологическая часть комментария и написан обширный очерк по зарубежной историографии. Но истинной кульминацией научного творчества Доватура, бесспорно, было исследование политических трактатов Аристотеля. И здесь дело было начато двумя небольшими этюдами еще в первый ленинградский период, но по настоящему работа пошла после защиты кандидатской диссертации. Итогом явилась новая, докторская диссертация, защищенная в 1964 г. , а затем опубликованная под названием "Политика и Политии Аристотеля" (М. -Л. , 1965). Это - самый фундаментальный научный труд, вышедший из-под пера Доватура. Он и самый объемный, и самый концептуальный. В нем подвергнуто глубокому анализу все творчество Аристотеля как политического мыслителя, причем, в качестве главного тезиса, показана сокровенная ориентация Стагирита на современную политическую [486] реальность. Доватур обосновал наличие в Политиях Аристотеля единого глубинного принципа, сводящегося к стремлению показать неуклонный упадок греческих полисов, достигший высокой степени выражения ко времени жизни философа. Он доказал, далее, глубокую историческую обоснованность предложенной Аристотелем в "Политике" классификации главных политических форм, равно как и реалистичность в противоположении древним мыслителем абсолютно идеальной и условно-образцовой (или средней) политий. Наконец, он предложил достаточно убедительное истолкование загадочного места в "Политике", где в связи с рассуждением о среднем государственном устройстве говорится, что "один лишь муж в противоположность тем, кто прежде осуществлял главенство, дал себя убедить ввести этот строй" (IV, 9, 12, р. 1296 а 38-40). По мнению Доватура, этим "одним мужем", скорее всего, мог быть Александр Македонский, перед которым действительно стояла задача упорядочения политических дел в греческих городах (особенно в подпавших под его власть малоазийских и вновь основанных полисах), между тем как в словах "дал себя убедить" мог скрываться намек на побудительную роль в этом плане самого автора - бывшего наставника великого царя. К этому фундаментальному труду примыкают еще две очень важные работы Доватура, связанные с Аристотелем. Первая - это рецензия на новейший труд об Аристотеле двух американских ученых Дж. Дэя и М. Чамберса. Рецензия носит исключительно важный, принципиальный характер: неверию новейших скептиков, сомневающихся в основательности суждений Аристотеля о древней истории греческих государств, русский ученый противопоставил собственное убеждение в несомненной большой исторической осведомленности автора Политий и "Политики", опиравшегося, в частности, при занятиях афинской архаикой на такого надежного современного свидетеля, каким был Солон. Другая работа - подготовка к переизданию выполненного когда-то С. А. Жебелевым (и не лишенного недостатков) перевода "Политики", работа, которой Доватур наилучшим образом исполнил свой долг перед памятью учителя. Говоря о занятиях Доватура греческими классиками, не следует забывать еще об одном писателе - младшем современнике Солона, мегарском поэте Феогниде, творчество которого также глубоко его интересовало. Интерес этот был двоякого рода: с одной [487] стороны, сборник стихотворений Феогнида доставлял ему богатые параллели для суждения о развитии жанра греческой элегии; с другой - чувствовался личный интерес к судьбе интеллигентного аристократа, захлестнутого революционной бурей, пережившего крушение своего сословия и разделившего вместе с другими знатными людьми все невзгоды, выпавшие на долю побежденной стороны. Написанные в разные годы, статьи о мегарском поэте были любовно собраны, откомментированы и опубликованы учениками Доватура вместе с некоторыми другими материалами в посмертно изданной книжечке "Феогнид и его время" (Л. , 1989). Наконец, в связи с греческими штудиями Доватура надо упомянуть о еще одной его работе, создание которой было продиктовано не столько прямым исследовательским или личным интересом, сколько дисциплиной - высоко понятым чувством долга, побудившим ученого-классика откликнуться на пожелание академического руководства содействовать завершению большого научного проекта - начавшей выходить с 60-х годов серии "Исследований по истории рабства в античном мире". Так появилась последняя прижизненно изданная монография Доватура "Рабство в Аттике VI-V века до н. э. " (Л. , 1980). Никогда не питавший особого интереса к проблемам социально-экономической истории, Доватур, тем не менее, превосходно справился с принятым на себя обязательством. За начальную точку исследования он взял реформы Солона, положившие в Аттике конец долговой кабале и открывшие дорогу для развития античной формы рабства -рабства чужеземцев-варваров. Здесь он воспользовался материалами, которые хорошо были ему известны благодаря прежним исследованиям творчества Солона и Аристотеля. Затем, идя уже по новому для себя пути, он обстоятельно охарактеризовал все аспекты рабства в Афинах в V в. до н. э. : источники рабства, сферы применения и юридическое положение рабов, термины, обозначавшие разные категории или аспекты невольничьего состояния, наконец, особенно подробно - спорный вопрос о численности рабов. Заключалась работа разделом, где автор опять-таки стоял на твердой, привычной для него почве античной литературы, - о взглядах на рабство, высказанных древними авторами - Аристофаном, Эврипидом и Аристотелем. Научные интересы Доватура лежали преимущественно в области греческой филологии и истории, - преимущественно, но не исключительно. [488] Повинуясь более широкому антиковедному импульсу, он нередко вторгался и в область римской словесности: редактировал подготовленный В. О. Горенштейном перевод писем Цицерона, переводил вместе с М. Е. Сергеенко письма Плиния Младшего, вновь редактировал чрезвычайно неаккуратный перевод "Авторов жизнеописаний Августов", выполненный С. П. Кондратьевым, а между делом публиковал заметки о "Галльских войнах" Цезаря и эпиграммах Марциала. При разносторонности этих римских интересов надо все же подчеркнуть особенное внимание его к поздней античной традиции, к историографии императорского Рима. С этим была связана и долгая работа по редактированию кондратьевского перевода "Авторов жизнеописаний Августов", и осуществленная в рамках одного года в содружестве с группой своих учеников публикация другого перевода - труда позднего греческого историка Геродиана "История императорской власти после Марка (Аврелия)". Работа над всеми этими переводами чрезвычайно увлекала Доватура, побуждала к дополнительным самостоятельным изысканиям относительно переводимых авторов и обычно выливалась в публикацию обстоятельных статей (об эпистолярном наследии Цицерона, об истории изучения "Scriptores Historiae Augustae", об историке Геродиане и новой посвященной ему литературе). Наш обзор научно-литературной деятельности Доватура был бы неполон, если бы мы не упомянули еще об одной сфере его занятий - о его новолатинских и иных новоязычных переводах. Он переводил с латыни статьи и заметки М. В. Ломоносова, с латыни и с немецкого - труды другого крупного физика XVIII в. , коллеги Ломоносова по Петербургской Академии наук Г. В. Рихмана; перевел с латыни фундаментальный труд английского физика времени Тюдоров В. Гильберта "О магните, магнитных телах и большом магните - Земле" (М. , 1956); наконец, редактировал подготовленный В. С. Люблинским перевод с французского новых текстов из эпистолярного наследия Вольтера. Побудительными причинами к исполнению этих, так сказать, побочных работ служили различные внешние обстоятельства (в случаях с Ломоносовым, Рихманом и Гильбертом - факторы чисто материального характера), но само отношение к этим работам было у Доватура по настоящему заинтересованным, ибо они отвечали глубинному его влечению к европейской культуре, в каких бы формах она ни проявлялась. [489] Таковы, в главных чертах, наиболее значимые направления и свершения научного труда А. И. Доватура. В его лице мы сталкиваемся с крупным ученым, который по диапазону и масштабу своей творческой деятельности не уступает признанным корифеям современного антиковедения, включая и его собственных наставников С. А. Жебелева и И. И. Толстого. Лишь неблагоприятная личная судьба и упадок в нашей стране интереса к занятиям классической древностью помешали Доватуру занять то же общественное положение, которого удостоились названные его учителя, - стать не просто сотрудником, но полноправным, действительным членом Российской Академии наук. С этим-то замечательным человеком и свел меня случай в самом начале моего собственного пути в большую науку. Характеризуя научное творчество Доватура, мы пользовались материалами, находящимися в общем распоряжении, именно - его собственными учеными трудами. Обращаясь теперь к характеристике другой стороны его ученой деятельности - его педагогической работы, мы в большей степени будем опираться на наши собственные наблюдения и воспоминания. Надо с самого начала подчеркнуть, что для Доватура как для подлинного гуманитара педагогическая деятельность была столь же естественной, как и научная; и если в научном плане он был преданным сотрудником Академии, то в другом своем качестве, как преподаватель, он был безусловным патриотом Университета. Он испытывал подлинное наслаждение от своих учебных занятий, от каждодневного общения со студентами, и гордился своим званием профессора. Как преподаватель он был мастером скорее камерного жанра. Небольшого роста, с несильным от природы голосом, он не мог рассчитывать на успех в большой аудитории, при чтении общих курсов античной литературы или истории. Зато в небольшой аудитории, читая перед студентами-классиками специальные курсы, допустим, о греческой элегии, или ведя у них специальные семинарские занятия по поздней античной прозе, или читая с ними древних авторов, он был неподражаем. Занятия любого такого жанра он вел легко, естественно сочетая высокое научное содержание с доступностью изложения, непрерывно перемежая собственно научные пассажи с уместными, приходящимися к случаю анекдотами и шутками. Поводом к таким доставляющим необходимую разрядку отступлениям мог послужить любой толкуемый эпизод, а высочайшая культура [490] и превосходная память профессора с готовностью доставляли ему соответствующую параллель или конкретный анекдот как из античной, так и из позднейшей европейской (особенно французской) и русской истории. Правильно говорили, что учиться у Доватура было и полезно, и легко. Параллельно с основными занятиями на филологическом факультете Доватур все годы на моей памяти (т. е. после своего возвращения в Ленинградский университет в 1955 г. ) вел также отдельные занятия на историческом факультете, которые я мог близко наблюдать. Эти занятия на кафедре истории древней Греции и Рима, в группах студентов, специализировавшихся по античной истории, были, естественно, приспособлены к их интересам. Так, время от времени он читал для студентов-историков специальные курсы, например, о родоначальниках исторической прозы у греков - логографах, а в следующем году - об их естественном продолжателе Геродоте. На старших курсах он вел специальные семинары по поздней античной историографии, по Геродиану или "Авторам жизнеописаний Августов". Он относился к этим занятиям (как, впрочем, и ко всем другим) с удивительной добросовестностью: составлял подробный план занятий (на 3-4 тетрадных страницах, исписанных характерным крупным, чуть косоватым почерком), распределял темы сообщений между участниками семинара, затем читал 2-3 вводные лекции, за которыми начиналась череда студенческих докладов с их неспешным критическим, но всегда в доброжелательном тоне разбором. Замечательно было это глубинное доброе отношение преподавателя к тем, кто у него занимался: он не ограничивался распределением тем для докладов, но всегда давал необходимые методические советы и библиографические указания, сообщал, где можно достать то или иное издание, нередко прямо указывал шифр нужной книги в библиотеке, охотно предоставлял докладчикам в пользование собственные конспекты нужных работ, особенно если эти работы в оригинале были на иностранных языках, недоступных стулентам. Но чаще всего и регулярнее всего он читал со студентами-античниками (начиная с третьего курса) нетрудных древних авторов, именно Ксенофонта и Цезаря, знакомство с которыми считал той обязательной первой ступенью, без которой нельзя обойтись начинающему филологу или историку-античнику. И здесь он [491] был на высоте как мудрый и добрый наставник, старался увлечь студентов-историков, не всегда расположенных заниматься древними языками, а если сталкивался с упорным нежеланием работать, то не раздражался, не скандалил, но, ставя, так сказать, крест на такой группе, просто укорочивал занятие на 15-20 минут, дабы не мучить ни лодырей, ни себя. Мне самому посчастливилось пройти долгую школу у Доватура. Сначала, пока я заканчивал университетский курс, а он дожидался официальной реабилитации, без которой не мог возобновить свою педагогическую практику, его наставническое воздействие на меня реализовывалось в беседах на самые разные темы (мы тем временем стали встречаться все чаще и чаще): то он расспрашивал меня о моих занятиях на историческом факультете, исподволь прививая мне более критическое отношение к той марксистской схоластике и социологии, которой было пропитано тогда историческое образование, то давал мне прямые советы, как совершенствовать историко-филологическую подготовку. Он всячески укреплял просыпавшийся во мне под его влиянием интерес к филологической стороне антиковедения, так что уже на четвертом курсе я начал всерьез шлифовать свою языковую подготовку, в чем - надо это подчеркнуть - мне охотно шли навстречу мои официальные университетские наставники. Так, К. М. Колобова, которая, со своей стороны, в те же годы стала сознавать недостаточность собственной филологической подготовки, с увлечением читала со мной речи Исея, бесспорно, важные для изучения социально-экономической жизни древних греков, что нами тогда воспринималось как заглавная задача науки об античности. Следуя этой установке, я и в латинской литературе избрал для ближайшего изучения экономическое сочинение - трактат Катона "О сельском хозяйстве", и бедный Н. Н. Залесский, в обязанность которого в ту пору входило наставлять меня в латыни, безропотно читал со мной это весьма специальное творение древнего зануды, - занятие, которое, что греха таить, ни ему, ни мне не доставляло никакой радости. К счастью, тогдашнее мое увлечение античной экономикой было мудро скорректировано И. С. Свенцицкой, моей старшей приятельницей (она была уже аспиранткой), которая посоветовала мне заняться "Экономиком" Ксенофонта. И вот на четвертом и пятом курсах я во всю углубился в "Малые сочинения" Ксенофонта, читая их по гречески и записывая свой перевод, [492] не ведая в ту пору об уже имеющихся русских переводах и потому не пользуясь ими для вящей своей пользы. Доватур всячески одобрял это мое увлечение, но вместе с тем он и исправлял его, дабы оно не носило чисто прикладной характер, сугубо лишь для подпитки социально-экономических штудий, но вело к более широкому знакомству с античной литературой и культурой. Так, под его влиянием я естественно перешел от специальных трактатов Ксенофонта к его Сократическим сочинениям, а сама тема научных занятий расширилась от частного экономического аспекта к более широкому постижению - через биографию и произведения Ксенофонта - жизни аристократической элиты греческого общества в классическую эпоху. Равным образом по наущению моего внеуниверситетского наставника я сильно расширил свои чтения научной литературы и, в этой связи, свои занятия новыми иностранными языками. Очень скоро к английскому языку я добавил французский, и тогда открылась еще одна возможность для развития нашей дружбы - более предметные беседы на темы одинаково увлекавшей нас французской литературы и истории. Наконец, назову еще одно направление одновременно языковых и более высоких научных занятий, указанное мне Доватуром, - чтение новолатинских диссертаций (преимущественно немецких ученых прошлого и начала нынешнего столетий), в ряду которых первой была прекрасная работа кёнигсбержца А. Рокетта "О жизни Ксенофонта" (A. Roquette. De Xenophontis vita, 1884). С этого началось и мое более широкое историографическое образование: наука об античности стала раскрываться передо мной не только в отдельных книгах и авторах, с которыми я сталкивался по тому или иному поводу, но и в различных национальных школах и направлениях, со своими эрудитскими и исследовательскими традициями и приемами. Мое окончание университетского курса и поступление в аспирантуру совпало по времени с возобновлением работы Доватура на кафедре классической филологии Ленинградского университета. К. М. Колобова проявила инициативу пригласить Доватура на нашу кафедру для чтения древних авторов с новым аспирантом, т. е. со мной, и вот с осени 1955 г. начались эти замечательные занятия, которые не прервались и с моим окончанием аспирантуры и продолжались в общей сложности девять лет, по 1963/64 учебный [493] год включительно. Все эти годы я пользовался почти исключительным правом общения с руководителем этих занятий. Лишь в начале первого года несколько недель ходил на эти занятия В. Н. Андреев (позднее известный исследователь аграрных отношений в Аттике, а тогда - аспирант Герценовского института, допущенный к чтениям по рекомендации М. Н. Ботвинника), да в позднейшие годы на более или менее продолжительный срок присоединялись к чтениям молодые тогда филологи Г. Г. Анпеткова-Шарова и А. Б. Черняк. Занятия заключались в попеременном (через год в шахматном порядке), еженедельном чтении греческих и латинских авторов. Первыми, естественно, стали Ксенофонт и Цезарь, - только, с учетом моего "продвинутого" состояния, не "Анабасис" и "Галльские войны", а "Греческая история" и "Гражданские войны", - а затем последовали: из греков - Фукидид, Полибий, Платон ("Государство"), Лонг, Софокл ("Антигона"), Аристофан ("Мир"), а кроме того, надписи по изданиям Диттенбергера и Сольмсена (диалектные надписи); из римлян - Цицерон ("Филиппики" и письма), Веллей Патеркул, Петроний, "Авторы жизнеописаний Августов", Плавт ("Хвастливый воин"), Гораций (оды), Овидий ("Наука любви") и Марциал. Системный и хронологический принципы моего перечня не должны вводить в заблуждение: кроме первых -Ксенофонта и Цезаря, - остальные выбирались в соответствии с сиюминутным интересом участников. "Ну, что будем читать в этом году? " - спрашивал Доватур на первом занятии, и тут же выбирали текст по обоюдному согласию. Ход занятий был прост и продуктивен. Зараз прочитывали по 3-4 страницы стандартного тейбнеровского текста, причем упор делался на курсорность чтения. Впрочем, интересные или сложные места не оставлялись без разбора и необходимых, но в легкой форме, поучений. Так, не без иронии наш наставник обращал внимание на отсутствие в добротном комментарии какого-либо ученого немца (если таковой был под рукой) разъяснений как раз по поводу данного весьма трудного места. "Обычная история, - смеялся Доватур. - Если место действительно трудно и непонятно, не ищите объяснений в комментарии: их не будет". В этой же связи, точно так же как Нибур в знаменитом "Письме к филологу", он предупреждал своих учеников против манеры подсовывать наставнику для разъяснений слишком трудные тексты и таким путем загонять его в угол: "При желании можно поставить в [494] тупик каждого, но это ровным счетом ничего не доказывает, кроме детского коварства вопрошающего". С юмором относился он и к чтению щекотливых мест (особенно в древней комедии) и развлекал своих слушателей подробностями о том, как выходили из таких трудных положений другие, - например, как решительно требовал пропускать такие места при переводе С. А. Жебелев, или как настаивал на их буквальном переводе С. Я. Лурье. Сам он по своему обыкновению держался золотой середины - предлагал перелагать общий смысл пассажа, избегая неприличий буквального перевода. К таким занятиям, на которых прочитывалось до четырех страниц печатного текста, приходилось довольно долго готовиться дома (особенно на первых порах), но самые занятия шли легко и интересно. За вычетом обсуждения действительно трудных или как-то примечательных форм (вроде нечасто встречающегося у греков плюсквамперфекта, при встрече с которым наш наставник шутливо приглашал нас, в знак уважения, встать), Доватур избегал грамматического занудства, больше внимания обращал на содержание читаемого текста, на характерные мысли и приемы автора (например, при чтении Цезаря - на часто встречающиеся у того сентенции общего характера), пояснял свою мысль параллелями (подчас самого неожиданного свойства), никогда, однако, не превращая эти отступления в неуправляемый поток воспоминаний и сохраняя, таким образом, общий, достаточно энергичный ритм занятий. Одним словом, это была поистине высокая школа, - языковая, литературоведческая, историческая, культурологическая одновременно, - направлять которую мог только такой выдающийся знаток своего дела, такой первоклассный ученый и педагог, каким был Доватур. Тем более было бы интересно напоследок познакомиться с собственными воззрениями этого замечательного человека, с его взглядами на предмет своих занятий, на общие принципы, которых он придерживался в своей ученой деятельности, на свое место в науке. Задаться такими вопросами вполне естественно, но ответить на них не так-то просто, потому что для этого надо располагать отчетливыми свидетельствами, и сторонними, и самого данного человека, дабы можно было заглянуть в сокровенные тайники его души. К счастью, у нас нет недостатка в таких свидетельствах: отчасти это свидетельства различных людей, общавшихся с Доватуром в [495] разные годы, в том числе и мои личные наблюдения и воспоминания, достаточно богатые, поскольку мне посчатливилось близко знать этого человека на протяжении целых тридцати лет, отчасти - россыпь его собственных высказываний в только что опубликованной переписке с Е. А. Миллиор, представляющей драгоценный аутентичный источник для суждения о жизненном и научном кредо моего учителя. 67 Предметом научных занятий Доватура была античность, но не в ее элементарных материальных основаниях, какими являются экономические и политические отношения, а в ее высшем духовном существе, запечатленном в творениях самих древних. Иными словами, его интересовало познание познанного (Erkenntnis des Erkanntes, по выражению какого-то немца, кажется, Августа Бёка), и он с увлечением штудировал сочинения древних писателей. При этом реальный контекст, историческая эпоха, в которой протекало их творчество, его интересовали лишь постольку, поскольку это было безусловно необходимо, поскольку это создавало нужный для его работы фон, но не более того. Он в первую очередь был филологом (в высоком смысле этого слова), а истории отводил сугубо вспомогательную роль, всерьез считая ее лишь необходимым элементом, лишь частью классической филологии, которая олицетворяла в его глазах всю науку об античности. Нередко мы схватывались с ним на этой почве, и тогда он не упускал случая съязвить по поводу ущербности исторической науки, которая как таковая, по его мнению, не имела права на самостоятельное существование, не обладая даже ясно очерченным собственным предметом. Как-то мы шли с ним по коридору исторического факультета и наткнулись на объявление, приглашавшее принять участие в публичном диспуте на тему: "Что такое история? ". "Вот видите, - обратился он ко мне торжествуя. - Такое можно увидеть только на историческом факультете. Ни у физиков, ни у математиков, ни у филологов вы не встретите ничего подобного; им не надо дискутировать о предмете своей науки, потому что он очевиден". Уязвимость такой позиции тоже очевидна: споры вокруг науки [496] истории не означают, что такой науки нет; для всякого непредвзято судящего человека бесспорным является не только существование исторической науки (кстати, одной из древнейших, если не самой древней отрасли научного знания), но и заглавное значение этой науки среди круга гуманитарных дисциплин. С другой стороны, изучение творчества древних писателей преимущественно ради постижения его самого, - к примеру, анализ прежде всего и главным образом элегий Солона, а не архаической революции VII-VI вв. , новеллистической традиции о тиранах у Геродота, а не тирании, представлений Аристотеля об упадке греческих полисов, а не кризиса полиса как такового, - такой подход в антиковедных занятиях не мог не страдать филологической односторонностью, что неизбежно должно было сказываться на качестве заключительных общих суждений. Например, предположение Доватура о том, что первоначальный пласт предания о старших тиранах был положительного свойства, потому что сама старшая тирания была явлением по сути дела положительным, содействовавшим прогрессивному развитию и формированию полиса, а стало быть, возбуждавшим симпатии большинства народа, - это предположение всегда вызывало у меня сомнения именно потому, что сомнительна была та роль, которую сыграла тирания в греческой истории. Чтобы решить вопрос о том, какого свойства была с самого начала новеллистическая традиция о тиранах, надо было исследовать на основании всех доступных источников само явление тирании и после уже судить о возможной общественной реакции на него и начальном качестве новеллистической традиции. При всем том показательным, однако, был преимущественный интерес Доватура к писателям, так или иначе ангажированным в политику (ибо Солон, Феогнид, Геродот и Аристотель были именно такими писателями). Сдается, что глубинным импульсом для антиковедных филологических занятий Доватура был именно политический, т. е. исторический интерес, и это дает нам право причислить его, со всеми необходимыми оговорками, к традиционно главенствовавшему у нас историко-филологическому направлению. Для уточнения собственной позиции Доватура в этом русле полезно будет принять во внимание его отношение к другим выдающимся представителям той же школы: он совершенно игнорировал М. С. Куторгу, который первым у нас выдвинул и исследовал проблему [497] полиса (ср. выразительное умолчание об его исследованиях в монографии о рабстве в Аттике в VI-V вв. ), редко и без особого интереса вспоминал о Ф. Ф. Соколове, трудившемся над реконструкцией исторических фактов, зато с почтительным восторгом по любому поводу ссылался на С. А. Жебелева и И. И. Толстого, авторитет которых был для него непререкаем. Однако в реальном плане его близость с ними также была относительной и, так сказать, избирательной: от Жебелева он унаследовал интерес к античной политике, с Толстым его роднило филологическое мастерство, но он не был механическим воспроизведением ни того, ни другого. Что же касается ученых других направлений - современников его учителей и равных с ними по славе, например, корифея историко-культурного направления Ф. Ф. Зелинского или зачинателя социально-экономических штудий М. И. Ростовцева, то о них он, конечно, упоминал иногда (на уровне какого-нибудь анекдота), но без какого-либо особенного интереса. Чтобы точнее представить себе излюбленное Доватуром поле научных изысканий, полезно будет познакомиться с некоторыми из его суждений на этот счет в переписке с Е. А. Миллиор. В связи с опасным, на его взгляд, влечением его корреспондентки (античницы по образованию), к Востоку, к древней среднеазиатской истории, он замечает: "Все-таки во всем этом есть и страшная сторона. Ведь незнание языков, невозможность собственными глазами проверить автора (как бы ни был авторитетен и талантлив Толстов) приводит к тому, что вы всегда и во всем будете a la merci того, кого вы в данный момент читаете. Если я правильно представляю себе дело, археологические данные должны дополняться данными историческими, - свидетельствами, текстами. Не так ли? - Сужу здесь по себе - там, где кончается письменность, там кончается и мой живой, непосредственный интерес". 68 И чуть далее, в другом письме: "Я всегда был и остаюсь филологом (что не исключает исторических интересов; мне даже кажется, что трудно быть филологом, не имея исторических интересов) и, высказывая свои опасения, я говорил как филолог, испытывающий страх всякий раз, как ему приходится сталкиваться с чуждой лингвистической почвой". 69 Если к истории Востока, чуждой ему в силу незнакомства с восточной языковой средой, Доватур испытывал что-то вроде страха, [498] то с неменьшим опасением и даже неприязнью относился он к модным увлечениям филологов структурализмом, а историков - социологией. Из разговоров с ним я знал о его стойком неприятии структуралистских упражнений О. М. Фрейденберг, а как он относился к безумным теориям Н. Я. Марра, видно по следующему признанию в письме к Миллиор (он вспоминает о недавней подготовке к кандидатским экзаменам): "Сначала я, в соответствии с программой, перечитал Марра, попробовал усвоить очень не понравившуюся мне книжку Кацнельсона, а затем с огромным удовлетворением узнал, что тридцать лет висевшая над русской наукой мрачная туча в виде теории Марра, из которой если и падали какие-нибудь дожди, то только каменные, рассеяна навсегда". 70 Что же касается социологических увлечений, то по поводу лругой возможной темы занятий Миллиор - "Об особенностях античного государства" - Доватур писал: "Понимаю историка, который занимается со студентами изучением конкретной эпохи и попутно привлекает более общие вопросы, но я абсолютно лишен способности понимать преимущество такой постановки вопроса, которая сама по себе требует растекания мысли по древу - и по обширности материала, и по необходимости постоянного сравнения с другими формациями ("особенность" античного государства - по сравнению с каким - социалистическим, капиталистическим, феодальным или всеми вместе? )". 71 Надежность опирающихся на добротные тексты историко-филологических изысканий - вот что более всего ценил Доватур в собственных занятиях античностью. Но здесь встает уже другой вопрос: как именно, по его мнению, при заданных уже параметрах (географический ареал, хронологические рамки, языковая среда изучаемой культуры) могла быть достигнута надлежащая степень надежности в таких исследованиях. Для ответа на этот вопрос необходимо привлечь другие суждения Доватура - об общем методе и конкретной методике антиковедных занятий. Строго говоря, ничего таинственного или необычного в его взглядах на метод изучения античности не было. Его программа сводилась к следующему. Прежде всего необходимо овладение древними классическими языками, греческим и латинским, необходимо систематическое чтение и изучение источников по изучаемой теме, а для [499] поддержания хорошей филологической формы он и другим советовал и сам неуклонно придерживался простого правила - ежегодно перечитывать в той и другой литературе (т. е. в греческой и латинской) по какому-либо особо интересному для себя автору (сам он из года в год перечитывал из греческих авторов Геродота, а из латинских - Горация). Другой задачей, к выполнению которой следовало приступать чуть позже или параллельно изучению источников, естественно должно было стать, по его мнению, изучение научной литературы нового времени, - отечественной, а из иностранной в первую очередь, ввиду ее особой солидности и надежности, - немецкой. Классическая немецкая историография рубежа XIX-XX вв. , в лице в частности Г. Бузольта и Эд. Мейера, могла предоставить, по его убеждению, самую солидную опору для последующих собственных изысканий. При этом, однако, он указывал на полезность столкновения время от времени и со слабой книгой или статьей, которая именно вследствие своей слабости, очевидных просчетов или ошибок, могла возбудить критическую работу мысли. В конкретном плане, разъяснял он далее, следовало выискать в уже существующей литературе наиболее основательное пособие по своей теме и хорошенько его изучить, т. е. сделать подробный конспект, который мог быть положен в основу собственного исследования. Сам он, приступая к подготовке своей диссертации о Геродоте, сделал для себя подробнейшее переложение обстоятельной статьи - по сути дела целой монографии - Ф. Якоби об Отце истории, опубликованной во втором дополнительном томе "Реальной энциклопедии" Паули - Виссовы. Отлично понимая консервативный характер нашей науки, Доватур трезво смотрел на возможности новой оригинальной разработки и заявлял, что "если в созданной вами работе окажется три процента новизны, то вы можете быть довольны общим результатом". Естественным продолжением (а заодно и дополнительным разъяснением) взглядов Доватура на научную работу могут служить его суждения о другой стороне деятельности нормального гуманитара - о преподавании. Сам он был привержен этой стороне не менее, чем собственно научному труду. "Занятия со студентами, - говорил он, - одно из самых важных, захватывающих и даже занимательных дел, которые вообще существуют на свете". 72 [500] Для него было понятно значение преподавания как важного побудительного импульса к личному научному совершенствованию. "Подготовка к занятиям со студентами, - продолжал он в том же письме к Миллиор, - дает преподавателю не меньше, чем работа для себя: 1) многое из того, что кажется само собой разумеющимся, оказывается требующим особого внимания и выяснения для себя же; 2) отдельные совершенно ускользавшие детали - вдруг становятся в центре внимания и приобретают свой настоящий удельный вес; 3) главным образом при такой работе - на студентов - преподаватель вырабатывает для себя какие-то общие точки зрения (пусть черновые, неокончательные, но практически нужные)". 73 Вместе с тем он подчеркивал, какую большую ответственность принимает на себя тот, кто берется быть наставником. "Уверены ли Вы, - спрашивал он свою корреспондентку, - что все преподаватели действительно их (т. е. студентов. - Э. Ф. ) учат, т. е. не просто излагают материал, как того требует программа, или, что гораздо хуже, - заняты не показыванием собственной персоны студентам, а работают со студентами, не гнушаясь самой черной работой; ведь, мне кажется, студент (особенно начинающий) должен учиться у своих учителей всему, начиная с весьма элементарных вещей; он должен быть уверен, что любой вопрос, начиная с технических подробностей записи лекции, - не останется без ответа и не встретит холодного или отклоняющего ответа". 74 Говоря об увлекательности, полезности, но и ответственности работы университетского преподавтеля, Доватур обращал внимание на необходимость для наставника соразмерять свое изложение с уровнем подготовки слушателей, не форсировать изложение предмета неоправданным скорым обращением к чересчур высоким и сложным темам. Касаясь отведения Миллиор в своих лекциях по древней истории для первокурсников "целых часов" на разбор отдельных трагедий Эсхила, он замечал: "Подавляющее большинство студентов впервые слышит об Эсхиле (таких не 99%, а 99 и 9 в периоде - процента). Если бы можно было быть уверенным, что, впервые слыша об античности, они очень начитаны в русской и европейской литературе, привыкли думать и говорить о мировоззрении, литературном стиле etc. , - то преподнесение им истории античной трагедии в тонкой обработке могло бы считаться оправданным. [501] Если же всего этого нет, - то не получится ли опасность, с моей точки зрения (допускаю возможность и иных точек зрения, - для меня, впрочем, неприемлемых), очень серьезная: вслед за преподавателем, который рассуждает о высоких материях en connaissance de cause, туда же ринутся ученики, которые, - ничего толком не зная, - могут найти для себя весьма привлекательным проделывание пируэтов на вершине башни, совершенно миновав крутую и темную лестницу, по которой следует на эту башню взбираться? - Почему никому не придет в голову объяснять теорию чисел или даже высшую алгебру тем, кто не знает геометрии Евклида и не умеет решать уравнений, - а в наших науках, как, впрочем, и в биологических, считается возможным рассуждать об очень сложных вопросах перед слушателями, не знающими, кто был раньше - Аристофан или Менандр (или различать самые распространенные виды птиц)". 75 Вообще Доватур был убежден в необходимости систематического, поэтапного восхождения в науке, с непременным предварительным освоением азов, что применительно к занятиям античностью сводится к овладению элементарным знанием древних языков. "Должен сказать Вам откровенно, что студент - энтузиаст античности, будь он архикультурен, семи пядей во лбу, необыкновенно талантлив, - если он не прошел основательно грамматики латинского и греческого языков, был бы для меня просто неприемлемым". 76 Отсюда же проистекало и неприятие им принятой на историческом факультете практики составления студентами курсовых работ начиная с первого года обучения. "Ну, что они могут написать дельного, если они не прошли еще элементарной подготовки ни в языках, ни даже в самой истории? " - спрашивал он меня с возмущением. Но здесь уже начиналось мое несогласие с ним: хотя его мнение подкреплялось таким авторитетом, как Б. Г. Нибур, который в "Письме к филологу" также предупреждает против раннего обращения начинающих филологов к составлению ученых сочинений, я не видел и не вижу для студента- гуманитара другого средства эффективного овладения материалом помимо письменного сочинения. Пусть оно будет поначалу несовершенным, но только таким пробным путем, учась на собственных ошибках, указывать на которые - долг научного руководителя, студент может овладеть [502] навыками аналитической работы и письменного изложения, без чего он не может стать специалистом. Надеюсь, читатель правильно поймет мои критические реплики: они выдают естественные у другого, коли он не отказывается от права на самостоятельное суждение, разногласия с мнением авторитета, даже если этот авторитет - его собственный почитаемый учитель. Но эти оговорки не меняют общего моего глубокого уважения к труду и личности А. И. Доватура, который остается для меня вечным образцом и примером для подражания. Именно поэтому я хочу завершить свой рассакз об этом замечательном человеке тремя его сентенциями (из той же переписки), выдающими сокровенную и глубоко для меня симпатичную суть его натуры. О качестве своего ума: "Свой главный недостаток я знаю, так как давно осознал его: отсутствие оригинальности ума. Il avait assez d'esprit pour comprendre sa mediocrite (Anatole France o Msieur Bergeret) - единственный вид ума, на который я претендую". 77 - Понимать это заявление, сделанное в духе Сократа, надо, конечно, cum grano salis: сомневаться в высоком качестве интеллекта Доватура не приходится, но он действительно всегда держался золотой середины, и присущий ему здравый смысл предостерегал его от крайних и парадоксальных суждений, которые обычно и считаются признаком оригинальности. О соответствующей приверженности своей здравым традиционным нормам: "Кстати, насчет банальности и силлогизмов типа "все люди смертны". Всю жизнь держался и буду держаться мнения, что подобные силлогизмы, таблица умножения и еще некоторые вещи в таком же роде прямо или косвенно лежат в основе всего того, что следует запоминать, знать или класть в основу своих воззрений, поведения, деятельности. В своем роде это гётевские Mutter, заслуживающие безусловного и глубокого почтения. Где их нет - там нет ни настоящей науки.... ни твердых принципов практической деятельности и поведения; там начинается область, столь любимая прежней русской интеллигенцией, к которой вполне применимы стишки, придуманные кем-то, впрочем, по другому поводу: Heute schottisch, morgen spanisch,Ubermorgen ganz japanisch, Aber immer bis zum Tode -[503] A la mode, a la mode". 78 И наконец, указание на главное свойство характера, которым он вежливо награждает свою корреспондентку, но которым на самом деле владел он сам: "сочетание большой внутренней энергии с хорошим владением собой (maitrise de soi-meme), - умение, с помощью и под контролем мыслительного аппарата, направлять свою деятельность, работу, поступки в нужную сторону". 79 4. Ксения Михайловна Колобова (1905-1977 гг. ) Обращаясь к последнему и самому дорогому для меня персонажу - к моей первой университетской наставнице К. М. Колобовой, я испытываю затруднения, которые естественны, когда приходится рассказывать о человеке, с которым долго и прочно был связан. В свое время, пока Ксения Михайловна была жива, мне и в голову не приходило собирать сведения о моем учителе и друге и составлять из них связное повествование. Потом, когда она умерла, у меня не было решимости писать о ней некролог - до такой степени мне чужда была самая идея думать и говорить о ней как о покойной. Теперь же, когда прошло столько лет со дня ее смерти и мне надо рассказать о ней другим, я с сожалением обнаруживаю, что документальных материалов для такого рассказа у меня почти нет, а в памяти сохранилось скорее общее впечатление о человеке, нежели точные контуры биографии. Мне придется более полагаться на разрозненные воспоминания - мои собственные и сына Ксении Михайловны, известного петербургского философа Валерия Владимировича Селиванова, с которым я сохраняю дружеские связи до сих пор. Он же предоставил в мое распоряжение составленную им краткую биографическую справку о своей матери и список ее трудов, за что я и приношу ему здесь сердечную благодарность. Ксения Михайловна Колобова родилась 31 декабря (по старому стилю) 1905 г. в Ашхабаде в интеллигентной семье. Ее отец был в ту пору священником, но позднее, из-за разногласий с церковными иерархами, он сложил с себя сан и служил в каком-то ведомстве в Баку. Здесь, в Баку, Ксения Михайловна окончила гимназию и поступила на историко-филологический факультет только что основанного (в 1919 г. ) Азербайджанского университета. Большая часть [504] преподавателей в этом университете состояла тогда из русских специалистов, нередко очень высокого уровня, отъехавших в голодные годы на юг из Петербурга и Москвы. Своею специальностью юная студентка избрала изучение античности, а ее главным наставником стал выдающийся филолог-классик и поэт-символист Вячеслав Иванович Иванов, преподававший в Азербайджанском университете практически с момента его открытия и до своего отъезда за границу (1920-1924 гг. ). Под руководством Вяч. Иванова Колобова получила хорошую антиковедную подготовку, сильно расширила свои познания в истории мировой культуры и развила тот особенный вкус к изящной словесности, к искусству слова, который в молодые годы властно побуждал ее к сочинению стихов, а позднее проявлял себя в переводах с греческого, в литературных зарисовках (отдельных и в рамках научных работ) и в тех свободных беседах, которые она так охотно вела со своими учениками в домашней обстановке. Надо заметить, что в кругу учеников и почитателей Вяч. Иванова К. М. Колобова выделялась особенной интеллектуальной самостоятельностью и научной целеустремленностью. Это признает такой тонкий и умный наблюдатель, каким была дочь знаменитого мэтра Лидия Вячеславовна Иванова, оставившая поистине прекрасные воспоминания. Она отзывается о Колобовой как об "очень умной" и "одной из самых блестящих и близких бакинских учениц Вячеслава [Иванова]". При этом, однако, бросается в глаза любопытный факт: заметки Лидии Ивановой о Колобовой отличаются лаконичностью и сдержанностью, в особенности в сравнении с тем, как она пишет о других питомцах Иванова в бакинский период, к примеру, о Е. А. Миллиор и М. С. Альтмане, о которых она отзывается и подробнее и теплее. 80 Собственно о будущей звезде ленинградского антиковедения Лидия Иванова упоминает лишь в связи с той эпистолярной полемикой, которая вспыхнула позднее (в 1927-1928 гг. ) между Колобовой и Ивановым в связи с его "Палинодией" - стихотворением, где поэт готов был признаться в своем пресыщении "гиметским медом" и охлаждении к античности, на что бывшая ученица ответила бурей негодования. При этом ее реакция была тем более бурной, что в эстетическом отступничестве своего наставника она [505] усмотрела нечто большее - перемену в самой жизненной позиции, которую она никак не могла принять. Впрочем, стороны объяснились и конфликт был улажен. Однако сам эпизод примечателен: он показывает рано развившуюся в К. М. Колобовой самостоятельность суждений и способность к критике, что не прощается в кругу почитателей и близких гения. По окончании университета в Баку (в 1926 г. ) К. М. Колобова переезжает в Ленинград, где, после некоторых мытарств, когда ей пришлось работать на фабрике, а затем учительствовать в школе для взрослых, находит возможность продолжить свое образование и обрести, наконец, свое место в науке. С 1930 по 1932 г. она состоит в аспирантуре ГАИМК, а по окончании аспирантуры становится там же научным сотрудником. Она активно занимается научной деятельностью, и из печати одна за другой выходят ее работы. Одновременно она начинает работать в высшей школе. С 1937 г. она - штатный сотрудник кафедры истории древней Греции и Рима Ленинградского университета. В том же году ей присваиваются ученая степень кандидата исторических наук и звание доцента. С тех пор, за вычетом короткого перерыва во время войны, когда в эвакуации ей пришлось проработать два года (1942-1944) в педагогических институтах Астрахани и Куйбышева, вся жизнь К. М. Колобовой была связана с кафедрой античной истории на историческом факультете Ленинградского университета: здесь она стала доктором и профессором (1949), некоторое время была даже деканом факультета (1949-1951) и долгие годы - заведующим своей кафедры (1956-1971 гг. ). Ее уход на пенсию в 1971 г. был вынужденным: уже с середины 60-х годов у нее стали проявляться признаки тяжелого заболевания (по-видимому, болезнь Альцгеймера), что, в конце концов, сделало невозможной какую бы то ни было интеллектуальную работу. Она умерла 2 февраля 1977 г. К. М. Колобова была оригинальным, крупным ученым, чьи труды внесли существенный вклад в отечественную науку об античности. При этом она была специалистом-антиковедом новой формации: с конца 20-х годов она с головой ушла в изучение марксистской философии истории, труды Маркса и Энгельса стали ее главными теоретическими опорами, на которых она возводила все свои построения в области античной истории. Как это было естественно в особенности для первого поколения историков-марксистов, она концентрировала свое внимание прежде всего на изучении социально-[506]экономических проблем античного мира, и в первую очередь древней Греции, которая всегда оставалась главным предметом ее интересов. Надо, однако, заметить, что в школе Вяч. Иванова, а позднее в ГАИМК, в общении с такими выдающимися, но в то же время весьма разными по своей натуре корифеями тогдашней науки, как С. А. Жебелев и Н. Я. Марр, она получила слишком богатую и разностороннюю подготовку, чтобы довольствоваться созданием одних лишь социологических схем. 81 Осмысленную в главных чертах через призму марксистской теории античность она хотела видеть во всей полноте ее конкретных проявлений, полнокровной и живой. Отсюда - то богатство конкретно-исторических изысканий, которое при самой высокой теоретической и идеологической ангажированности отличает научное творчество К. М. Колобовой. Эти качества в полной мере присущи работам К. М. Колобовой по социально-экономическим проблемам античности, которыми она дебютировала в науке в довоенное время. Мы имеем в виду прежде всего монографическое исследование "К вопросу о судовладении в древней Греции" (Известия ГАИМК, вып. 61, Л. , 1933), где обстоятельно изучены категории судовладельцев (навклеров) и купцов (эмпоров) и их религиозно-профессиональные объединения как в греческом мире вообще, так и специально в Северном Причерноморье, в особенности в городах Боспора. Если в названной монографии рассматривается широкая, но все же конкретная проблема морской торговли, то в вышедшем в том же году небольшом этюде сделана попытка оценить вклад древних в разработку кардинальной политэкономической темы - темы денег, 82 а годом позже в другом этюде затронута другая важная тема, но уже из сферы социальных отношений, - тема издольщины, положения и судьбы бедняков-арендаторов в архаических Афинах. 83 Своеобразным итогом этих социально-экономических изысканий [507] стал общий очерк экономики классической Греции, опубликованный в рамках известной, изданной ГАИМК в 1937 г. "Истории древней Греции". 84 Строго говоря, у этого очерка два автора - К. М. Колобова и Е. Г. Кагаров. Однако последнему принадлежит только небольшой параграф о сельском хозяйстве, между тем как Колобовой написано все остальное - разделы о непосредственных производителях (последовательно по рубрикам: граждане, метеки, рабы), о промышленности (добыча и обработка металлов, керамическое производство, выделка тканей, строительное дело), о торговле и торговом капитале; ей же принадлежат принципиальные положения об античной экономике, открывающие и заключающие главу. Очерк до сих пор остается одним из лучших в ряду аналогичных общих обзоров экономики античного мира. Главное его достоинство - систематичность и обстоятельность характеристики важнейших фактов экономической жизни древних греков. Но он интересен и в теоретическом плане, поскольку в полной мере отражает выработанную к тому времени советскими историками концепцию рабовладельческого способа производства как определяющего системного стержня античной экономики. Отсюда - резкое (в духе тех лет) неприятие как взглядов Эд. Мейера и М. И. Ростовцева, не видевших особых различий между экономической жизнью классической древности и отношениями нового, капиталистического времени, так и теории К. Бюхера, низводившего античность до уровня примитивного, обходившегося без развитой системы обмена, натурального хозяйства. Развитое Колобовой в конце главы марксистское представление о натуральном элементе античной экономики, не исключавшем развитие товарно-денежных отношений, но ставившем ему известный предел, является по существу совершенно правильным в отличие от распространившихся у нас позднее, в духе Бюхера и под влиянием М. Финли, представлений об общей натуральности античной экономики. "Основой натурального хозяйства, как это показал Маркс, - пишет Колобова, - являются отношения производства, а не обмена, как пытался доказать Бюхер, отождествляя "натуральность" хозяйства с его "замкнутостью". Таким образом, Бюхер понимал под [508] натуральным хозяйством замкнутое домашнее производство, удовлетворяющее нужды семьи своими силами, без посредства рынка. Маркс достаточно четко показал, что натуральное хозяйство есть хозяйство, основанное на натуральном присвоении рабочей силы методом внеэкономического принуждения. Античное рабовладельческое хозяйство натурально по самой своей природе, так как рабочего насильно превращают в раба. Несомненно, и мы видим это на примере античности, что натуральное хозяйство могло допускать довольно высокое развитие и обмена и денежного капитала, и в этом отношении его никак нельзя отождествлять с хозяйством замкнутым. Но несомненно и то, что натуральное хозяйство ставит пределы высоте этого развития. Рабство, являясь основой общества, закрывает пути к развитию производителя как товаропроизводителя, а тем самым ставит границы и производству товаров на рынок. Говоря о ремесле, мы отмечали свойственную античности тенденцию употреблять прибыль от мастерских не на расширение производства, а на извлечение торговых выгод путем ссудных операций. Производство в рабских мастерских - также в силу специфических условий античного общества - допускало только очень ограниченное число занятых в мастерских рабов. Производству товаров на рынок, таким образом, ставилась определенная граница. Вместе с тем ставилась граница и беспрепятственному развитию торгового и денежного капитала". 85 Не только экономическая жизнь, но и социальный строй и отношения между классами в античном мире привлекали внимание К. М. Колобовой. Отчасти это объяснялось общим, директивно узаконенным направлением новой марксистской науки, отчасти - естественным стремлением исследователя глубже вникнуть в структуру античного общества и понять самую его природу. Она углубляется в социальную историю ведущего греческого полиса Афин, и за статьей о древней аттической издольщине следуют специальные работы о древнейшей родовой структуре, а затем и об исходном моменте формирования нового государства в Аттике - реформах Солона. 86 Наряду с Афинами Колобову уже тогда, в довоенные годы, начинала [509] интересовать история Родоса, этого, быть может, наиболее примечательного центра островной Греции, чья история предоставляла богатейший материал для изучения самых разных аспектов жизнедеятельности древних греков - и их торговли, и тесно связанной с нею колонизации, и общего политогенеза. 87 Афины и Родос становятся для Колобовой двумя наиболее привлекательными объектами изучения, на материале которых она отчасти проверяла усвоенные ею общие марксистские схемы, отчасти же самостоятельно возводила общие построения в области древнегреческой истории. С особой силой и результативностью развернулась работа К. М. Колобовой по изучению этих двух очагов греческой цивилизации в послевоенные годы. В середине 40-х гг. она усиленно работала над монографией, посвященной древнейшей истории Родоса. За журнальными статьями88 последовала публикация тезисов и автореферата работы, которая была представлена и защищена в качестве докторской диссертации; 89 чуть позже весь труд был опубликован под заглавием "Из истории раннегреческого общества (о. Родос IХ-VII вв. до н. э. )" (Л. , 1951). Названное произведение - одна из самых фундаментальных работ, созданных в отечественной историографии по проблемам генезиса древнегреческой цивилизации. Здесь впервые в нашей науке были прослежены судьбы крито-микенского культурного наследия в отдельно взятом конкретном регионе, были показаны взаимодействие минойской, ахейской и дорийской культур, рождение полиса в зоне дорийского расселения и роль сопутствовавшего этому процессу важного явления - колонизации. Особое значение имело данное Колобовой обоснование "двусторонности" греческой колонизации, т. е. ее зависимости не только от потребностей и возможностей развивавшихся греческих городов-государств, которые, естественно, склонны были решать свои социальные проблемы за чужой счет, но [510] и от уровня развития объектов колонизации - периферийных варварских племен, которые уже должны были быть готовы вступить в контакт с греческими переселенцами. Такая постановка вопроса не была совершенно нова. Ее истоки можно искать в трудах М. И. Ростовцева, развивавшего взгляд о конструктивном взаимодействии греческого и туземного (иранского) элементов в Северном Причерноморье. В 30-х гг. в рамках уже упоминавшейся коллективной монографии "История древней Греции" С. А. Жебелев решительно высказался за взаимовыгодность, т. е. "двусторонность" колонизационного процесса. 90 Однако у Колобовой эта идея получила ярко выраженную идеологическую направленность - заостренность против классической, "буржузной" историографии, которая, рассматривая процесс колонизации, подчеркивала решающую роль греческой инициативы и греческого культурного воздействия и таким образом будто бы принижала значение периферийных народов. Идеологическая подоплека этой критики совершенно понятна в контексте развернутой тогда в СССР борьбы с буржуазным космополитизмом и западными влияниями. Однако к чести К. М. Колобовой надо заметить, что увлечение идеей "двусторонности" не помешало ей общим образом верно оценить греческую колонизацию как явление по сути дела империалистическое, т. е. вполне "одностороннее". Указывая, что "колонизационная экспансия является характерным и составным элементом развития рабовладельческого строя", она вполне справедливо усматривала природу этого явления в характере самого античного рабовладельческого общества: "Развитие за счет периферии характерно для всех рабовладельческих обществ. Прежде всего оно обусловлено необходимостью (при развитом рабовладении) приобретать рабов вне территории своего полиса, а на определенной стадии развития греческих полисов - и вне Греции". 91 К монографии "Из истории раннегреческого общества" примыкает изданная чуть позже большая статья "К вопросу о минойско-микенском Родосе и проблема "переходного" периода в Эгеиде (1100-900 гг. до н. э. )". 92 Здесь, на основе материалов новейших [511] археологических и историко-филологических изысканий (в частности, с учетом данных пилосского архива), Колобова попыталась уточнить этапы исторического развития того же Родоса в микенское и субмикенское время. Особое внимание уделила она параллельному критскому материалу с тем, чтобы на его основе проследить формирование системы социально-политических отношений в обществах завоевателей-дорийцев. Сущность переходного периода она видит в революционизирующем внедрении железа и в переходе от примитивных форм рабовладения, обусловленных завоеванием, к формам рабовладения более развитого, полисного типа. Другая работа, выполненная Колобовой в русле этих исследований, ставила задачей прояснить сущность своеобразных форм зависимости, сохранявшихся в течение долгого времени на дорийском Крите. 93 Анализируя различные категории зависимого населения на Крите, в частности войкеев и кларотов, Колобова пришла к существенно иным выводам, чем другой признанный специалист по критским древностям, московская исследовательница Л. Н. Казаманова. Между тем как Казаманова склонна была видеть в войкеях рабов, тождественных кларотам, и сближать их со спартанскими илотами, 94 Колобова обосновывала особое положение войкеев как младших членов большесемейной общины, которые лишь со временем, с появлением частного землевладения отдельных семей, превратились в частновладельческих рабов-кларотов. Изучая глубинные социально-экономические процессы, определившие формирование греческого рабовладельческого общества, К. М. Колобова не оставляла в стороне и политические и даже общекультурные аспекты этой темы. В этом плане весьма плодотворным оказалось изучение афинской истории, в особенности проблем возникновения и развития афинского города и государства. Здесь главный ее труд - большая, до предела насыщенная материалом книга "Древний город Афины и его памятники" (Л. , 1961). В этой работе Колобова продолжает традиции изучения древнего города Афин, начатые когда-то выдающимся немецким историком Э. Курциусом. 95 Но ее труд, естественно, отличается большей научной [512] новизной, поскольку в нем учтены результаты новейших археологических изысканий, в частности немецких раскопок важнейшего городского квартала Керамика и американских обследований агоры. В книге Колобовой городская история Афин прослеживается в тесной связи с историей Афинского государства, а описание отдельных архитектурных комплексов и памятников (афинского акрополя, агоры, театра Диониса и городских кварталов) переплетается с рассказом о древних обрядах и бытовыми зарисовками. Этот серьезный, обстоятельный труд рассчитан, однако, не только на специалистов, но и на более широкий круг читателей. Он богато иллюстрирован и снабжен подробной библиографией, имеющей самостоятельную ценность. Дополнением к этой обширной работе об Афинах может служить небольшой этюд, написанный К. М. Колобовой во второй половине 60-х годов, где специально рассматривается начальный этап политической консолидации Аттики в послемикенское время. 96 Другим таким этюдом, выдававшим пристальный интерес Колобовой к древнейшей истории греков, стала статья (едва ли не последняя в ее творчестве), посвященная сенсационным находкам восточных цилиндрических печатей ХIV в. до н. э. в беотийсках Фивах, на месте дворца микенского времени, и возобновившейся в этой связи дискуссии по поводу возможного основания Фив древними выходцами из Финикии. 97 Углубленное изучение истоков греческой цивилизации и последующего формирования города-государства, полиса, не мешало К. М. Колобовой по-прежнему интересоваться традиционными темами марксистского антиковедения - экономикой и социальными отношениями в классической древности. Этому содействовали пришедшийся на 50-е и 60-е гг. новый виток исследований по проблемам античного рабства и начавшийся в пору "оттепели" пересмотр некоторых догматических положений. В 60-е гг. Колобова откликается на это новое движение рядом публикаций. В специальной статье она исследует употребление термина oijkevth" (одного из обозначений рабов) у Фукидида и убедительно доказывает, что этим [513] словом могли обозначаться не одни только домашние рабы (как полагал Я. А. Ленцман, пытавшийся прямолинейно разместить под разными "рабскими" терминами разные категории рабов), а самые различные группы подневольных рабочих и слуг, занятых в частновладельческом хозяйстве. 98 В другой статье она возвращается к истории восстаний рабов в Сицилии и обосновывает участие местного сицилийского населения, т. е. наличие своеобразной национально-освободительной струи во втором восстании, первоначальным центром которого было святилище местных героев Паликов, а руководителем являлся Сальвий, по происхождению италик, а может быть и сицилиец. 99 Наконец, итоговое в этой области сочинение Колобовой - большой историографический очерк, где обстоятельно, шаг за шагом прослежена история изучения рабских восстаний в советской науке об античности. 100 При этом общая приверженность марксизму не помешала автору, в духе нового времени, подвергнуть критическому пересмотру ряд искусственных положений, выдвинутых в довоенное время. Так, заново разобрав полемику вокруг выступления Савмака, Колобова признала гипотезу С. А. Жебелева о рабском статусе Савмака недоказанной, а трактовку его выступления как рабского восстания - сомнительной. Столь же решительно отвергла она и все попытки (в особенности С. И. Ковалева и А. В. Мишулина) трактовать восстания рабов в Риме как подлинную социальную революцию, равно как и приписывать такой революции решающую роль в сокрушении Римской империи. Так же как и ее старших коллег по университетской кафедре С. И. Ковалева и С. Я. Лурье, К. М. Колобову отличала широта исторических интересов. Хотя главной областью ее научных занятий была ранняя Греция, она неоднократно "вторгалась" и в более поздние эпохи античной истории, где ее привлекали сюжеты оригинальные, малоизученные, интересные и сами по себе, и тем, что они на избранном материале давали возможность уточнить [514] отдельные повороты в развитии или явления в структуре античного общества. Афины в век Демосфена, в критический момент борьбы за свою независимость, 101 политика эллинистических царей Фарнака I, заложившего основы державного положения Понтийского царства, 102 и Аттала III, своим завещанием спровоцировавшего римское вмешательство и таким образом ускорившего падение независимого Пергамского государства, 103 структура гражданской общины и религиозно-профессиональные союзы чужеземцев на Родосе в эллинистическое время104 - вот лишь некоторые, наиболее важные из этих позднейших сюжетов (помимо упомянутого выше восстания рабов в Сицилии), к которым обращалась Колобова в послевоенные годы. Как это естественно для русского антиковеда, не обошла стороною К. М. Колобова и историю античного Причерноморья. Уже в довоенной своей монографии о судовладении в древней Греции она много внимания уделила развитию морского дела и торговли в городах Северного Причерноморья, в особенности Боспорского царства. В этюде о Фарнаке I она коснулась политического положения северопричерноморских полисов в эллинистическое время, их отношений с набиравшим силу Понтийским царством, в частности в связи с анализом договора Фарнака с Херсонесом. Чуть позже она исследовала важный вопрос о положении греческих городов в составе Боспорского государства, доказывая, что эти города сохраняли свой полисный статус, и что их отношения с правителями Боспора строились по тому же типу диалога полис - монархия, что и в прочих эллинистических государствах. 105 Для суждения о взглядах Колобовой как на историческое развитие Понтийского региона, [515] так и на методологию осуществляемых в этой области исследований весьма важны составленные ею чрезвычайно обстоятельные критические обзоры трудов С. А. Жебелева и М. И. Максимовой. 106 Вообще надо подчеркнуть свойственное К. М. Колобовой повышенное внимание к проблемам научной методологии, к теоретическому осмыслению античной истории. Выше мы уже отмечали ее вклад в разработку проблемы рождения и формирования греческого полиса. По существу тема полиса как заглавная для современного антиковедения вновь была заявлена на ленинградской кафедре античной истории именно Колобовой. Существенным был ее вклад и в исследование таких тесно связанных с темой полиса и тоже чрезвычайно важных проблем, как рабство в архаической и классической Греции и отношения греков с "варварской" периферией. О внимании и вкусе к теоретическим проблемам свидетельствует и неоднократное обращение Колобовой к такому особенному сюжету, как экономические воззрения древних, и в частности предпринятый ею сравнительный анализ взглядов Аристотеля и Маркса на природу обмена и роль денег, на то, что в современной политэкономии формулируется как проблема стоимости. Первый раз это было сделано ею еще в начале 30-х гг. ,107 второй - четверть века спустя. 108 К работе над вторым этюдом, опиравшемся на более широкую источниковую базу, Колобова привлекла автора этих строк, тогда еще состоявшего аспирантом. На мою долю пришлось изучение позднеантичных и византийских комментаторов и продолжателей Аристотеля. Работа была непростая, но очень интересная, а главное, я тогда впервые приобщился к историческому исследованию высокого уровня, где текстологический анализ сочетался с теоретическим обобщением, а по видимости антикварное занятие было исполнено глубокого актуального смысла. За этот опыт я навеки признателен моему университетскому наставнику. Обширные знания и глубокий интерес к общим проблемам античной [516] истории в сочетании с естественным для университетского профессора стремлением донести результаты своих изысканий до студенческой аудитории реализовывались у К. М. Колобовой в создании ряда учебных пособий. В середине 50-х гг. Отделом заочного обучения ЛГУ была издана серия составленных ею весьма содержательных, имеющих не только учебное, но и научное значение "Лекций по истории древней Греции" (I-VI, 1955-1958 гг. ). 109 В переработанном виде они вошли в более обширное, подготовленное Колобовой вместе с Л. М. Глускиной пособие "Очерки истории древней Греции" (Л. , 1958). Между тем как в "Лекциях" нашли отражение лишь ранние эпохи греческой истории (по VI в. до н. э. включительно), в "Очерках" изложение доведено до смерти Александра Великого и даже добавлена краткая характеристика эллинистических государств и эллинистической культуры. Тем не менее можно пожалеть, что "Лекции" оборвались на шестом выпуске: в них историческое повествование отличалось большей полнотой, а анализ - большей глубиной, чем в "Очерках", где изложение было адаптировано для нужд преподавателя средней школы. На самого широкого читателя были ориентированы два других популярных очерка, написанных Колобовой в соавторстве с Е. Л. Озерецкой: "Олимпийские игры" (М. , 1958) и "Как жили древние греки" (Л. , 1959). Вообще в творчестве К. М. Колобовой естественно переплетались собственно научные и литературные занятия: чувствовалась школа Вяч. Иванова и приобщенность к высоким культурным традициям российской интеллигенции. Литературные зарисовки интегрально входят у нее в серьезное научное изложение (например, в "Древнем городе Афинах"). Изящно отделаны "Очерки истории древней Греции", а книжечка "Как жили древние греки" по своей художественной обработанности может быть признана образцовой в ряду сочинений о повседневной жизни в античности. [517] С успехом пробовала свои силы Колобова и в жанре художественного перевода, 110 и в литературной публицистике. 111 А сколько было составлено ею стихотворных обращений или реплик по разным поводам! Некоторые из них по блеску мысли и отделанности формы вполне заслуживали публикации. И как в искусстве научного анализа, так и в стихотворчестве она всегда была готова поделиться своим умением с другими. Когда при переводе какого-то греческого оратора я встал в тупик, наткнувшись на ранее никем не переведенный стихотворный пассаж, она в два счета научила меня приемам ритмической организации строки. Вообще К. М. Колобова обладала замечательным педагогическим даром. Как и А. И. Доватур, она не относилась к разряду блестящих профессоров, мастеров публичного красноречия. Худенькая, невысокого роста, с несильным скрипучим голосом, она производила невзрачное впечатление, стоя перед большой аудиторией. Внешние данные не говорили в ее пользу, к тому же читала она сбивчиво, не всегда придерживаясь строгого плана. Короче говоря, она по всем пунктам проигрывала таким корифеям лекционного мастерства, как С. И. Ковалев или С. Б. Окунь. Однако на семинарских занятиях, особенно с небольшими группами студентов-античников, она выглядела совсем иначе. Она и сама-то больше всего любила эти камерные занятия. С увлечением готовилась она к практическим занятиям по истории древней Греции на I курсе, подклеивая к русскому переводу "Афинской политии" Аристотеля все новые и новые листки с историческими комментариями. Собственноручно изготавливала, размножая под копирку, переводы греческих слов к параграфам хрестоматии Хр. Хервига, главного пособия по греческому языку для начинающих. Так же собственноручно переписывала греческие надписи к занятиям по эпиграфике на IV курсе. Мне особенно запомнились семинары по эпиграфике, проходившие [518] в нашем тогдашнем кафедральном помещении (аудитория 77). Уютно устроившись в старом (еще дореволюционных времен) кресле, стоявшем чуть в стороне от двух столов, за которыми обычно размещались студенты, Колобова внимательно следила за переводами участников семинара, поправляла, комментировала, а временами, откинув голову на валик кресла, пускалась в интереснейшие рассуждения о каких-либо реалиях или событиях, нашедших отражение в документе. Вообще Колобову отличало большое внимание к делам преподавания, к пропаганде антиковедения. Она не просто мастерски вела семинарские занятия; как никто другой, она умела привить своим слушателям интерес и любовь к античности, а своим ближайшим ученикам - сознание необходимости неустанной работы как над источниками, для приобретения фактических знаний, так и над теоретическими произведениями, в первую очередь любимых ею классиков марксизма, для лучшего осмысления исторических фактов. Собственной научной практикой она доказывала возможность такого единения фактического знания и теоретического осмысления античности; этим она подавала пример, которому старались следовать ее ученики. А таких последователей у нее было много. За время работы в университете она подготовила большую группу учеников: Г. Х. Саркисян, И. А. Шишова, И. С. Свенцицкая, И. Б. Брашинский, И. Ш. Шифман, Э. Д. Фролов, Ю. В. Андреев, В. М. Строгецкий, - вот далеко не полный перечень тех, кто вышел из школы Колобовой и продолжил начатые ею работы. В чем же секрет этого редкого счастья, которое выпало на ее долю, - быть окруженной целою группою преданных последователей? Секрет в том, что она обладала замечательной способностью притягивать к себе учеников. С жаром, с интересными подробностями и экспромтом найденными общими заключениями излагала она перед своими слушателями существо какой-либо в тот момент интересовавшей ее проблемы, и вот уже кто-нибудь загорался тем же жаром и таким образом втягивался в орбиту занятий профессора, но в то же время находил и для себя заветную, интересную тему. Так, И. А. Шишова увлеклась изучением афинской торговли, И. С. Свенцицкая - исследованием земельных отношений в греческих городах Малой Азии, И. Б. Брашинский - историей отношений Афин с городами Причерноморья, Ю. В. Андреев - генезисом [519] полисной организации. На попавшихся таким образом в ее сети учеников Колобова никогда не жалела времени. Сошлюсь и здесь на свой пример: почувствовав во мне пробудившийся под влиянием ее практических занятий интерес к греческой истории, она предложила мне, только что окончившему первый курс, заниматься летом под ее руководством греческим языком. Занятия начались, когда я вернулся с комсомольской стройки. Весь август 1951 г. , день за днем, я являлся к ней домой (она жила тогда с мужем и маленьким сыном в коммунальной квартире за Казанским собором, на ул. Плеханова) и с величайшим рвением, но вместе с тем как-то очень легко, просто играючи, прочитывал заданный текст, так что к началу учебного года большая часть Хервига была пройдена. Для меня, однако, было важно не только изучение древнего языка, но и непрерывное, как теперь бы сказали, неформальное общение с крупным ученым, с человеком большой утонченной культуры, могущественно влиявшим на формирование моих интересов и вкусов. И тогда и в последующие годы и сама моя наставница и вся обстановка ее кабинета оказывали на меня чарующее воздействие: и полки, уставленные изданиями античных авторов и новейшими, интереснейшими пособиями, и массивный письменный стол (в центре комнаты, напротив входа), заваленный книгами и рукописями, над которыми возвышалась прелестная мраморная статуэтка Афродиты, и примостившаяся с края корзиночка с черными подсоленными сухарями, и - по окончании занятий - чашка кофе, приготовленного хозяйкою дома по лучшим бакинским рецептам. За занятиями, за разговорами на самые различные темы, за кофе время бежало быстро, и временами я покидал гостеприимный дом за полночь, что, впрочем, в те годы не было чревато никакими осложнениями: и трамваи ходили чуть ли не всю ночь, и разбоя на улицах не приходилось страшиться. Так проходили годы, и постепенно менялся характер и уровень наших отношений. Как я упоминал, еще в бытность мою аспирантом К. М. Колобова стала привлекать меня к научному сотрудничеству. Это было для меня продолжением ученичества, но в то же время и приобщением к настоящей исследовательской работе. Особенно ценным в этом плане было последующее совместное занятие греческими ораторами (в частности Исократом): мы читали друг другу наши переводы, обсуждали упоминавшиеся в речах факты, [520] оценивали стилистические приемы древних писателей и в спорах находили наиболее адекватное понимание и воспроизведение по-русски встречавшихся трудных мест. Не менее важным было и обсуждение собственно исторических проблем. Нередко моя наставница подробно излагала мне содержание новой своей статьи, а то и просто прочитывала ее вслух целиком, проверяя на мне только что созданную конструкцию. В иной раз предметом обсуждения становилось мое произведение - курсовая, дипломная, диссертационная работа (последняя обсуждалась глава за главой). Разбор велся моею руководительницей обстоятельно, и с содержательной, и с литературной стороны, временами критика становилась острой, с долей иронии или усмешки, но никогда она не превращалась в жесткий разнос. Конечно, Ксения Михайловна не была ангелом во плоти. В общественной жизни она могла со страстью и даже жестко отстаивать те решения, в правоту которых она верила. Были люди, которые чувствовали себя задетыми или даже обиженными ею в особенности в ту пору, когда она располагала властными полномочиями - была деканом или заведующим кафедрой. Однако, какие бы ни возникали в таких случаях столкновения личного характера, надо признать, что действовала она всегда из принципиальных, а не узкоэгоистических побуждений. В доказательствах приверженности ее высоким нравственным и политическим идеалам нет недостатка. Незадолго до войны, когда по надуманному обвинению в антисоветской деятельности был арестован С. И. Ковалев, а на общем собрании сотрудников исторического факультета трое ученых деятелей всерьез доказывали наличие в трудах арестованного фашистских идей, одна лишь Колобова имела мужество встать и отвергнуть эти домыслы. Позднее, в 1952 г. , когда по инициативе Сталина началась кампания против марризма и в университете была организована дискуссия по книге Колобовой "Из истории раннегреческого общества", она отказалась публично осудить свои "идейные ошибки" - ссылки на работы одного из чтимых ею учителей Н. Я. Марра, за что подверглась суровому порицанию: ей был объявлен выговор по партийной линии и была востребована обратно только что присужденная университетом научная премия. Но и наоборот, когда началось развенчание культа личности Сталина, она не спешила присоединяться к общему движению, и портрет развенчанного вождя долго еще оставался [521] висеть на стене ее кабинета… Таковы были наши учителя. Разные по своему характеру и убеждениям, они были одинаково преданы интересам нашей науки и в послевоенное время, когда началась общая политическая оттепель, приложили максимум усилий для возрождения традиционной основы свободных гуманитарных занятий - антиковедения. Разность их судеб, разность испытаний, которые им пришлось перенесть, не должны подавать повода к противопоставлению их по степени служения науке. В этом плане они для меня равны - С. И. Ковалев и К. М. Колобова в такой же степени, как С. Я. Лурье и А. И. Доватур. Я никого не собираюсь убеждать в правоте такого подхода. Более того, нетрудно предположить, что найдутся такие, которых и убедить-то в этом будет невозможно. Как бы то ни было, я счастлив, что когда-то мог более или менее близко познакомиться с названными замечательными представителями нашей науки, что в годы молодости мог пользоваться их прямыми советами или суждениями, почерпнутыми из их трудов, и что с некоторыми из них мне довелось затем долгое время дружить и сотрудничать. Да будет память о них чиста! |
|
© 2007 |
|